— Уже не страдаешь?
— Как можно не страдать. Они такие сволочи... Страдаю, Федя. Только от другой. Вон... позирует.
— А у той нос теперь остроган с трех сторон?
— Это не от меня зависит.
— По-моему, ты сюда? — Федор Иванович кивнул на открытую дверь.
— Как и ты...
— А тебе зачем?
— Я разве не сказал? Людей же выпускают, закрывают дела...
— Твое еще не закрыто?
— Не мое. Что — мое... Свешникова...
— Ка-а-ак! Он что — сидит?
— О нем ничего не знаю. Может, и лежит.
Оба умолкли.
— Он же биологов ваших всех предупредил, — потемнев, сказал Кондаков. — Разве ты не в курсе? Ах, да, ты не можешь знать... И не только биологов. Жаль, конечно. Зря попал...
— Не зря, Кеша. У него была миссия. Он был великий человек. Даже того, что известно мне... И того хватит.
— Да, да... — Кондаков, еще больше потемнев, стал смотреть в сторону. — Мне больше известно, чем тебе...
— Что?
— В общем, я с себя не снимаю... Он меня... Меня же замели за то стихотворение, про портрет. Генералиссимус, оказывается, не понимал шуток. В одном экземпляре было, черновичок. Его и нашли при обыске. Ну вот. Тут я сразу и загремел. И вдруг меня вызывают. К Михаилу Порфирьевичу. И он при мне эту бумажку сжег. Поднял, чтоб мне видно было, зажигалку чирк. И молча держал, пока до пальцев не дошло. Умел пожалеть поэта. На этом и попал...
— Кто-то продал его.
— Я, Федька, я. Суди, как хочешь. Черт меня потянул за язык. Я же трепло. Никогда мне секретов не доверяй. Как Свешников меня отпустил, я вернулся в камеру и тут же все рассказал ребятам...
Федор Иванович сурово молчал.
— Я ж тебе говорю: суди, как хочешь. Виноват. А сейчас вот третий раз по его делу вызвали. Я так понимаю, Федя, его реабилитировать хотят.
— Поздновато спохватились, — заметил Федор Иванович.
— У нас тогда была очная ставка. Я все выложил, как было. А он и не отрицал, признал все. Деваться же некуда, он и давай рубить генералу правду-матку. Сказал: «Что ты, Коля, нам с ним тут шьешь, так это все че-пу-ха! Стыдно даже слушать. Почему сжег? Ужели и это не понимаешь? Да потому что тебя, Николай, хорошо знаю!» Где он сейчас?.. Разве скажут? Я пробовал подъехать. Молчат...
Кондакову хотелось еще говорить о Свешникове.
— Генерал знаешь, что сказал? «Непонятно мне, Миша. Таким зубрам помог скрыться, и все тебе сходило. А на дурачке погорел». Свешников, конечно, знал, что я не дурачок. Говорит: «Он поэт, понял? По-эт! И много еще хороших стихов напишет». Свешников любил стихи. Заходил ко мне послушать.
Разговор совсем угас. Кондаков хмуро взглянул на часы и, не прощаясь, канул в полумраке бюро пропусков. Хоть и со спины, все равно было заметно: в его туфлях опять сквозили женские линии. Где-то раскопал...
А минут через сорок, погуляв по Кузнецкому мосту, когда решение окончательно дозрело, в бюро пропусков прошел и Федор Иванович. Новой жены Кондакова уже не было около входа — должно быть, Кеша управился со своим делом, и они ушли. Оказалось, что пропуск не нужен — всего несколько шагов, и Федор Иванович, осторожно открыв и закрыв за собой темную крашеную дверь, увидел в небольшой комнате двоих не старых и почти одинаковых худощавых мужчин в гимнастерках защитного цвета, но без погон. У каждого бесконечные глубины под бровями были наполнены зеленоватой мглой. Из этих теней смотрели их отчаянные светящиеся глаза, привыкшие видеть врага. На столе лежала раскрытая папка — дело Федора Ивановича. Где-то была в свое время поставлена резолюция, приостановившая ход. Но дело жило, как картофелина в хранилище. И вот — пустило хилый, как нитка, росток. Двое, сидевшие за одним столом, листали его перед появлением Федора Ивановича и остановились на этом движении.
Федор Иванович смотрел когда-то заграничный фильм. Герой на машине спасался от погони, несся по шоссе. И вдруг увидел в зеркале — вдали из-за поворота показались два мотоциклиста в касках. Преследователи. Беглец свернул на другое шоссе, и опять они показались... Он еще раз свернул, глянул в зеркало. Преследователи все так же ехали сзади плотной парой. Нависали.
Почему-то они вспомнились именно сейчас. «Зря пришел», — сжало душу.
— Дежкин, — с прохладной приветливостью сказал тому и другому Федор Иванович.
Ему предложили сесть и долго молча рассматривали его. Как будто хотели подобрать ему одежду по росту. Сравнивали его обросшее лицо с портретом в деле. Потом один весело спросил — это и был Киценко:
— Так где же вы, Федор Иванович, все-таки пропадали четыре года?
— В Сибири, на родине, — солгал Федор Иванович, чтобы проверить, что же они знали о нем. — В Ачинске.
— Работали там, да? — спросил Киценко.
— Конечно. Земля... Картошка...
Киценко посмотрел на соседа и опять начал листать папку.
— Вот это я так и не понял: зачем же вы тогда так сразу и в подполье? В небытие, — поправился он. — Почему не обратиться к начальству? Не все начальство глупое...
— А я и не сразу, — сказал Федор Иванович. — С того и начинал. С обращения. Только начальники ведь не в ряд сидят, а один над другим. Так что есть и конец, вершина, где сидит один. За ним нет никого — бог, вселенная. И вот я хочу обратиться в конце концов к тому, к одному... А ему тоже черная собака примерещилась. Такая собака есть...
— Да, мы знакомы с этой вашей... аллегорией.
— И этот один тоже кричит: «Бей!». Сверху кричит. Это же закон для всех! А завтра, кто на его место придет, скажет: ошибка, ошибка была. Ошибались. Стоит ли старое ворошить? Хорошо, правда? Я ошибался, я и ворошить не даю. Так что мне прикажете делать в этих условиях? Если я уверен в своей правоте и если вдобавок, знаю, что вы ошибаетесь, преследуя меня. И если у меня есть объективный критерий, для этого... Я могу и скрыться, а? Чтоб у вас одним грехом было меньше на душе...