Белые одежды - Страница 214


К оглавлению

214

— «Феденька мой! Если бы ты видел, какая я теперь стала, — начал он читать, и с каждым словом как бы падал в неожиданный провал. — Я теперь такая здоровенная, костлявая баба!.. — тут он остановился и стал смотреть вдаль, пережидая сильный прилив тоски. Потом вернулся к письму. — А лицо! Я никогда не ревела, а здесь только и делаю, что реву. — Он опять поднял голову и встретил жгучий, внимательный взгляд Тумановой. — Уложу Федора Федоровича, а он не спит... — „О ком это она?“ — строго остановил его вопрос. — ...а он не спит, животик у него не в порядке. Пукает все время. Потом начинает засыпать. Я качаю его...»

— Она его качает! — закричал Федор Иванович.

— Твоего, твоего сына, — сказала Туманова. — Федора Федоровича.

— «Я качаю его и реву, реву потихонечку, — опять стал он читать, угасая. — И теперь у меня на лице прямо проложены русла, по которым текут эти ручьи. Не знаю, пройдут ли они когда-нибудь?..»

Туманова, отставив руку с сигаретой, все так же присматривалась к нему. Не сводя с него изучающих глаз, сказала:

— Рябина слаще, когда ее тронет морозом.

— «Только бы найти тебя, — продолжал он читать. — Если ты жив. В-от уже и заревела опять. Я же знаю, мой Феденька! Голубок мой...» — Тут Федор Иванович опять запнулся.

— Читай все, — приказала Туманова.

— «...голубок мой единственный. Лучшие мои воспоминания ведь о тебе... Знаю, ведь за тобой гнались! Можешь представить, и это дошло сюда. Тут у нас есть люди, которые знают многое...»

— Обманщик ты, оказывается, — сказала Туманова, слегка завидуя и не скрывая этого. — Даже меня, старую, сумел провести. Я-то ему твержу, что девка хорошая, хватать надо, ругаю его. А он уже распорядился!

— «У Федяки нашего уже десять зубов... — прочитал он в другом письме. — Опаздывает немного. А бегает — нет сладу. Отведу его в детский сад — и к себе в прачечную...»

— Она, наверно, там на каком-то положении, на особом, — сказала Туманова. — Наверно, как мать...

— «Если бы ты знал, какие горы белья проходят через мои руки... — читал Федор Иванович. — А вечером уложу Федора Федоровича спать и качаюсь, качаюсь вместе с ним. И реву потихоньку. Мое единственное развлечение здесь. Знаешь, почему я его назвала Федей? Ужели не догадываешься? Он — вылитый ты. И ямка на подбородке — полумесяцем. А улыбается! Если бы ты видел. Лучик, протянутый из рая. Достоевский так говорил про улыбку маленьких деток...»

— Ну, что замолчал? — Туманова окуталась облаком дыма — вся, вместе с подушками. — Давай дальше. Да не стесняйся, реви. Кто не умеет реветь, тот мертвяк...

— «Я многое стала понимать, — читал он новое письмо. — Мы ведь играли тогда в детские игры. Это были, Федя, детские игры, продиктованные твердым пионерским идеализмом. Твердым красным идеализмом, если хочешь знать. И за это такая расплата. Нельзя вовлекать детей в подобные игры. Так как кроме пылких деток, есть еще трезвые погасшие взрослые люди, не знающие жалости. Ну, а если уж нас вовлекли, если мы не погасли, нечего жалеть. Выбрал этот путь — будь готов к расплате. Вот как надо понимать слова „Будь готов“. Мы с тобой, Федя, оказались готовы!»

Шли минуты, чай остывал на столике, а он все читал, читал. Письмо за письмом. Три года приходили письма к Антонине Прокофьевне. Не слишком часто шли, но упорно.

— «Только ограниченные мозги могли состряпать это дело. Не обошлось и без твоей старой знакомой — черной собаки, — читал Федор Иванович. — Памятник надо поставить черной собаке. Как собаке Павлова в Колтушах. Освобожусь — куплю фарфоровую собачку и покрашу в черный цвет. А ты — какой ты молодец! Так мне и не проговорился. И ведь отдаленный голос мне гудел все то, к чему я пришла сегодня. А я еще колебалась!»

— Она сама меня нашла, — заметила Туманова. — Знаешь, как? Через собес. Я же пенсионерка! А там меня, конечно, знают...

— «Вот подрастет Федор Федорович — все ему расскажем, — читал Федор Иванович. — Он уже сейчас многое о тебе знает. Сегодня ему уже пять лет...»

— Поезжай, поезжай, — сказала Туманова. — Их скоро начнут отпускать. Поезжай и забирай свою женку. Ты достоин ее, а она достойна тебя.

Дочитав последнее письмо, он встал.

— Куда так скоро? — спросила Туманова.

— Собираться. Надо ехать.

— Посиди чуток. Посиди, поезд все равно утром. Захватишь вон те два чемодана. Свезешь ей от меня. И карапузу там есть.

И тут Федор Иванович понял, наконец, нечто новое, что он увидел в ее черных свежих волосах. Платиновая веточка ландыша была без бриллиантов.

— Ну, и что? — сказала Антонина Прокофьевна, перехватив его взгляд. — Ну, и разменяла. Ну, и что ж, пусть последние камушки. Кому они нужны? А ветка пусть поживет... — и сильно затянулась сигаретой, махнула вялой рукой на дым. — Вроде до смерти еще далековато. Куда повезешь своих? В Москву? Ты их обоих привози сначала ко мне. Хочу на счастье хоть раз посмотреть. Смотрела я на разных людей, которые казались счастливыми... Еще ни разу не видела настоящего. Видеть настоящее счастье — разве это не жизнь?

* * *

Тому, кто помнил академика Рядно по его популярным выступлениям с университетских кафедр и клубных трибун, вызывавшим в сороковых годах гром оваций, кто помнил этого яркого оратора, умеющего подкрепить нестандартное слово удивляющим публику фокусом вроде платка с землей, Кассиан Дамианович начала шестидесятых годов казался совсем другим человеком. И не в том дело, что он сильно постарел и побелел. Он теперь не рвался в залы к народной и студенческой аудитории. Там теперь было опасно, люди научились задавать трудные вопросы. Даже на заседаниях академии он старался не выступать, хранил молчание. Сидел обычно в первом ряду, и около него справа и слева были пустые кресла: другие академики, помня прошлое, не садились около этого человека.

214