— Нет, никак, — Свешников закивал. — Никак немыслимо. — Он похоже, понял что-то главное и был согласен. — Ни в коем случае нельзя, — тут он задумчиво выпятил свою мягкую трубку — губы. — Прямо как у одного теоретика получается, — сказал он вдруг невинным тоном. — Если переносим член уравнения на другую сторону, он меняет знак...
Федор Иванович на миг остро на него взглянул. Полковник собирал все его высказывания, оброненные в разное время и в разных местах.
— Вы правы, Михаил Порфирьевич, — сказал он, овладев собой. — Здесь скрывается целая наука. Белое пятно. Только изучай. Зло ведь не только норовит себя преподнести как добро, но и доброго человека любит замарать. Под злого замарать. «Очернитель!», «Лжеученый!».
— Точ-чно!
И вдруг полковник, взыграв глазами, тронул Федора Ивановича за локоть:
— Вейсманист-морганист!
— Я вижу, вы уже пробуете применять этот ключ на практике, — с прохладной улыбкой сказал Федор Иванович. — Несомненные успехи!
Его не так-то легко было захватить врасплох. Произошла минутная заминка. Полковник думал о чем-то своем, Федор Иванович, не зная, откуда может грозить неведомая опасность, осторожно присматривался к нему.
— Для этой очень ценной науки, видимо, еще не настало время, — вдруг сказал Свешников. — Или, может быть, пропущено.
— Почему? — осторожно спросил Федор Иванович. — Зло перекочевывает из одной формы в другую. Было бы наивно... И смертельно опасно... думать, что с революцией, с Октябрем зло полностью из общества отфильтровано. Этот вирус проходил пока через все фильтры... Во все века в шествии счастливых рабов, сбросивших оковы, шло и оно, Михаил Порфирьевич...
— Парашютист шествовал, — задумчиво обронил полковник.
— Вы о чем?
— Так... Это уже мое открытие. О парашютисте говорю. О спустившемся парашютисте. О нем пока не стоит... Мысли ваши мне понятны. Я их разделяю. Но это не значит, что некоторые...
— Это не для официального обнародования.
— И суд будет не на вашей стороне, если включить в практику. Судебному секретарю нечего будет записывать в протокол.
— Это не для секретаря и не для протокола. Это должно помогать человеку там, где суд бессилен. Это для беззвучного внутреннего употребления.
— М-может быть... Согласен. У меня кое-какая практика есть, я тоже наблюдал, но не с того конца. Когда живешь в гуще событий, невольно суммируешь свои наблюдения. И когда-нибудь, когда мы лучше узнаем друг друга... Можно бы и сейчас, но, по-моему, мы еще не исчерпали...
«Хорошо стелешь, — подумал Федор Иванович. — Не зря полковником стал».
— У нас не решен еще один важный вопрос, — задумчиво проговорил Свешников, останавливаясь. Широко открыв белесые с желтинкой глаза, он прямо взглянул в лицо собеседника и сложил губы в напряженный толстый кукиш. «Он серьезно вникает в это дело!» — открыл вдруг Федор Иванович.
— Один вопрос мне пока недостаточно ясен. Вы говорите, для внутреннего употребления. Вот я хочу употребить этот ключ. Этот критерий. Так это же и зло может сказать: я тоже думаю о критерии!
— Ничего вы еще не поняли! — загорячился Федор Иванович. — Сама ваша тревога о критерии уже есть критерий. Раз в вас сидит эта тревога — вам-то самому это ясно, тревога это или маска! Тревога есть — имеете право занимать активную позицию.
— А если мне ясно, что тревоги нет, и что мои слова — маска?
— Раз маска — значит, есть за душой грех. Если есть грех, если вы хотите заполучить новый сорт, анализ намерений вас не будет интересовать. Зло своих намерений не изучает. Его интересует тактика. Как достичь цели.
— Пусть. Но я же закричу! И за голову схвачусь. Ах, я так тревожусь!
— А я вас тут и накрою. Ваш крик — маскировка злого намерения. Тактика! Тревога этого рода существует не для того, чтобы заявлять о ней другим. Я же сказал — для внутреннего употребления. Кто искренне тревожится — молчит. Страдает и ищет путь. Искреннее добро редко удается подглядеть в другом человеке.
— Тонковато это все...
— Еще как! Вообще все эти дела требуют тончайшей разработки. Я же говорю — белое пятно. Нужна наука, тома исследований.
— Молодец! — сказал полковник, любовно оглядывая Федора Ивановича. — Первый раз встречаю человека, так глубоко зарывшегося в эту сторону наших переживаний. По-моему, вы уже лет восемь болеете... разрабатываете эти идеи. Вас тянет что-то к ним... Привязывает...
— Правильно, болею. Привязывает. Болею и не могу выздороветь. Потому что допустил в жизни кое-что... И никак не разберусь. И продолжаю допускать. А еще, потому что впереди меня ждет будущее, и там мне придется что-то допускать... Каждый поступок, малейшее движение оставляют след. Семь раз отмерь — не зря сказано.
— А можно узнать, — полковник все еще оглядывал его. — Можно узнать, по какому списку вы такой полушубок отхватили?
— Подарок академика.
— Любит он вас. Подождите-ка... Я сейчас вам... Маленький непорядок...
Полковник шагнул, протянул к груди Федора Ивановича руку, и тот, проследив за его пальцами, почувствовал легкую досаду, почти оторопь. Эти короткие розоватые пальцы с желтыми крапинами поддевали ногтями, тащили из толстого шва на груди полушубка туго свернутую бумажную трубку.
— Ишь, не дается, — приговаривал Свешников, увлеченно трудясь. — По-моему, это любовная записка. Почта амура.
Он выдернул, наконец, бумажный стерженек и, не развертывая, протянул Федору Ивановичу. Тот уже знал, что может быть в этой бумажке — на протяжении минувших трех месяцев он нашел в полушубке две таких записки — одну нащупал в кармане, как только надел присланный из Москвы подарок, другую обнаружил недавно в случайно открытом секретном кармашке на груди.