Было совсем светло, когда напряженные, не отпускающие его думы прервала тетя Поля. Вошла, стукнула ведром.
— Вставать пора, молодой человек! Разоспался! Весна вон на дворе. Теплынь, так и пахтит! Гусак вон сейчас... Ничего не ест, стоит около гусыне и ужахается...
Застучала, заелозила щеткой, подметая.
— Где ж ты пропадал, бедовая голова? Я уж думала, что и тебя сгребли со всеми. Тут без тебя что было. Сколько народу перехватали. В шпионы все играют, увлеклися. Всех перепугали и сами настрахались. Везде им враг мерещится. Своих стали пачками... Так и думала: ну, моего Федю замели...
— За что же меня, тетя Поля?
— За то, что молодой — вот тебе одно. Разве этого мало? За то, что барышня твоя красавица и любит тебя — вот второе. Такое никогда не нравится. И еще — за то, что голова у тебя не чурбан какой и не горшок с говном — этого всего больше не любят. А от своей головы разве убежишь?
Оставив пальто на вешалке, он надел стеганую телогрейку и кирзовые сапоги и отправился в учхоз — делать ту же работу, что делал вчера. Его уже ждала бригада работниц, присланных с делянок, но все равно сразу началась напряженная гонка. Народу в оранжерее сегодня было больше, но все, как и вчера, работали молча. И сам Федор Иванович был молчалив. Распоряжения его были непривычно кратки и отрывисты. «Сюда» — изредка слышался его мягкий краткий приказ. — «Горшки!», «Не так!», «Плотнее!».
В полдень, убедившись, что работа пошла, он поручил руководство Ходеряхину и ушел из оранжереи. Быстро, почти бегом пересек учхоз, вышел через знакомую вторую калитку и зашагал по мягкой еще земле, срезая угол уже ярко-зеленого поля. Обогнув выступающий, одетый в зеленый дым массив парка, он совсем скрылся от случайных взоров. В одиночестве, не слыша летающих над ним возбужденно орущих грачей, он шел и обдумывал дело, которое предстояло провернуть. Оставив в стороне булыжную дорогу к мосту и сам того не заметив, он по другой, травянистой, дороге вышел к зарослям дикой ежевики. То тут, то там в ежевике показывалась потонувшая в молодой зелени цепь черных железных труб, уложенных плотно одна к другой, но еще не соединенных сваркой. Увидел, что вдоль труб, вплотную к ним, тянется тропа, и зашагал по ней. Когда подошел к знакомому разрыву между трубами, остановился здесь, заглянул в трубу и даже вполголоса словно бы окликнул кого-то: «Эй, эй!». И вибрирующий железный голос ответил полушепотом: «Эй, эй...» Разрыв был шириной метра в полутора. Федор Иванович постоял, размышляя. Как конструктор, пальцами рисовал что-то в воздухе. Потом поглядел в трубы, в оба конца. Один конец ярко светился вдали, отрезок здесь был короче. Сразу стало ясно: эта часть обрывается у оврага в кустах, нависающих над ручьем. «Ладно», — сказал он и пошел вдоль цепи труб назад. Он миновал десятка два составленных в цепь труб — всего было метров полтораста — и увидел еще один разрыв, поуже, но достаточный, чтобы пролезть в трубу. Тут же и пролез внутрь и, став на четвереньки, закусив губу и хмуро сопя, довольно ловко заковылял по трубе назад. Труба недовольно загудела. Он снял сапоги, и труба затихла. Ковыляя назад, он заметил зеленый свет еще в одном месте. Здесь кусок трубы откатился сантиметров на сорок, и образовалось сразу два просвета, ярко-зеленые полумесяцы. Федор Иванович протиснулся через один из них. Сунул ноги в сапоги и опять задумался. Он знал, что недолго ему быть правой рукой, и впереди его может ожидать всякое. Эта труба, пока ее не зарыли, могла служить хорошим подходом к двору Стригалева. Одним из подходов, которых, должно быть, много. Но могла стать и ловушкой. Приняв все к сведению, он решительно хлопнул по присмиревшей трубе и пошел дальше — к дому Ивана Ильича.
Калитка была забита большими гвоздями, и на ней желтели знакомые две восковые печати, соединенные ниткой. Пройдя несколько шагов вдоль глухой дощатой стены, Федор Иванович отошел в сторону и с разбегу, схватившись за верхний край забора, одним махом перескочил его. Очутился в маленьком внутреннем дворике, отгороженном от остальной усадьбы низким заборчиком и глухой бревенчатой стеной дома. Здесь у Ивана Ильича были цветы. Штук шесть гранитных валунов, как большие розовые и серо-зеленые тыквы, были свалены в центре. «Альпийская горка» — догадался Федор Иванович. Лысины камней проглядывали среди буйно проросшей между ними цветочной листвы. Федор Иванович узнал георгины и, удивившись тому, что такая высокая зелень и так рано для здешних мест, запустил руки под растения — доискиваться истины. «Ага, — установил он. — Здесь они прикопаны прямо в горшках. Странно, однако, почему на альпийской горке?»
Ветер сиротливо свистел, тянул извилистую многоголосую песню в щелях хмурого деревянного дома. На двух шестах, вбитых в землю по обе стороны обросшей зеленью каменной горки, лопотали и постукивали два деревянных ветрячка. Их стук отдавал обреченностью и тоской и был сродни вечному молчанию валунов, сложенных в дворике. Федор Иванович еще больше нахмурился и, стараясь ступать тише, пересек дворик. Повернув белую пластмассовую ручку с непонятной дырочкой в центре, толкнул калитку и вышел к длинному чистому огороду, как бы разлинованному свежими строчками картофельных всходов, уходящими вдаль и вниз — к ручью. Ранняя зелень здесь его не удивила: знающий дело картофелевод высаживает в грунт уже пророщенные на свету клубни. Короткие кустики растений были слегка окучены, в междурядьях — чистота. Над огородом постукивали три ветрячка, а по углам стояли железные бочки для воды. «Работяга, — с горьким уважением подумал Федор Иванович. — Посажена простая картошка, а такой уход, — тут же сообразил он. — В ней, конечно, скрыты несколько десятков кустов нового сорта».